«Хочешь рассмешить Бога — расскажи ему о своих планах»

Телеакадемик Владимир Познер начал говорить по-русски только в 15 лет

Владимир Познер — человек необычной судьбы. В 15 лет он впервые заговорил по-русски, а в 70 стал бесспорным лидером российской телевизионной журналистики. Телевизионное интервью с Владимиром Познером в программе Светланы Иванниковой и Игоря Пронина “Бальзам на душу” смотрите в эту субботу в 20.30 и в это воскресенье в 11.30 на LTV-7.

Нет ничего интереснее человеческого мозга

— Как вас принято называть? Владимир или все-таки Владимир Владимирович?
— Вы знаете, это зависит, прежде всего, от страны, в которой ты находишься. В России постепенно все больше переходят на американский лад и тоже называют без отчества. Хотя мне отчество нравится. Потому что оно дает возможность детализировать отношения. Можно сказать: “Владимир Владимирович — вы”, можно сказать: “Владимир Владимирович — ты”, можно сказать — “Владимирыч”. Мне нравится такая русская придумка, она мне по сердцу. Но когда незнакомый человек, намного меня моложе, звонит и говорит “Владимир”, я обычно добавляю: “Владимирович”.
— Вас готовили к дипломатической карьере?
— Ну, что вы, никогда. Во-первых, я долго не знал, что я русский. Мы жили за рубежом: папа уехал из Советской России, когда ему было всего 14 лет, в 1922 году он эмигрировал с родителями. И я довольно поздно узнал, что на самом деле он русский. И представления не имел, что есть имя-отчество, это все позже пришло. Нет, меня ни к чему не готовили. Единственное, что папа меня просил не делать, это ни в коем случае не заниматься кино. Он сам работал в кино, в американской компании MGM, и всегда говорил мне, что хуже кино нет ничего. Там все друг друга ненавидят, все страшно важные, надутые, напыщенные, абсолютно эгоманиакально концентрированные на себе. И я никогда кино и не занимался, впрочем мне это было и неинтересно.
— А телевидение не имеет ничего общего с кино?
— Я считаю, что телевидение ничего общего с кино не имеет, особенно то, чем я занимаюсь. Политическая журналистика это совсем не кино.
— Как вы пришли к этой профессии?
— Ну что вы… Я сначала думал, что буду биологом, физиологом, что буду открывать тайны мозга, что завершу то, что начал Иван Петрович Павлов. Я и до сих пор считаю, что нет ничего таинственнее и интереснее, чем человеческий мозг. Я в этом абсолютно убежден. Просто уже где-то на третьем курсе университета понял, что я не ученый, что у меня не тот склад ума, что это не мое. И слава Богу, что хватило в то время мужества, что ли, или глупости, закончив все-таки университет, отказаться от науки.
Это очень огорчило моих родителей, которые думали, что у них будет сын-ученый, такого в семье не было. А я в то время решил, что буду переводчиком, буду замечательно переводить английскую поэзию, поэтов елизаветинского времени, то есть первой четверти XVII века. Я очень увлекался переводом и благодаря этому близко познакомился с Маршаком, изумительным человеком, у которого проработал два года.
А потом совершенно случайно мне позвонил приятель и сказал, что организуется Агентство печати и новостей и они ищут людей со знанием языков. К тому времени я понял, что переводчиком я все-таки не буду, разве что для себя, для удовольствия, но не так, чтобы всю жизнь заниматься только этим. Так я отправился в АПН, и вот с этого началась журналистика, но сперва печать, потом радио и только потом телевидение.

Сдержанность как часть профессии

— Может, имело смысл пойти в кино? Все-таки политическая журналистика в России на сломе веков — совсем не сладкое занятие.
— Может быть. Меня приглашали сниматься, я в молодости, говорят, был довольно внешне недурен. gorodМеня приглашал Марлен Хуциев в свой знаменитый фильм “Застава Ильича”, но я отказался наотрез. Приглашали в театр, в “Современник”, играть в спектакле “Двое на качелях”. Я вообще, как Маргарита в “Мастере и Маргарите”, обожаю мастерство. А мастерство бывает только у профессионалов. Все вот эти любительские дела — это не мое. Дома — прекрасно, но когда любитель начинает всерьез заниматься чем-то, у меня это вызывает чувство, близкое к ненависти.
— Ваше чувство, близкое к ненависти, чем бы оно ни было вызвано, вероятно, всегда очень тщательно скрывается. Для многих вы символ сдержанности и спокойствия.
— Что касается работы, безусловно. Это стиль поведения, я стараюсь быть сдержанным и уравновешенным.
— Такой стиль поведения должен сильно помогать вам, с тем же “ТЭФИ”. Как вам работается в Академии российского телевидения?
— Сложно. Не мне вам
говорить, что телевидение очень конкурентная среда. И поэтому все друг друга любят нежно. Зависти очень много, недоброжелательности. И это, конечно, сказывается. С этим трудно справиться, но тем не менее Академии вот уже 10 лет, и
“ТЭФИ” — уже признанный национальный приз. Далось все нелегко, но мы сделали то, чего добивались. А то, что внутри свои тараканы, ну да ничего не поделаешь.
Время, когда не надо будет переводить
— Владимир Владимирович, а почему вы переводили только с английского? Ведь французским вы тоже владеете.
— Я просто гораздо больше люблю английскую поэзию, нежели французскую. И вообще считаю, что у французов поэтов крайне мало, либо очень старые — Ронсар, предположим. Есть, конечно, Бодлер — замечательный поэт, или Верлен, но это, пожалуй, и все. Плеяда английских поэтов начинается с Шекспира, если мы говорим о его сонетах, ну и дальше: Джон Донн, Шелли, Китс, Байрон, Броунинг. Очень много. Что касается прозы, это вопрос другой. У французов, конечно, изумительная литература, но меня влекла именно английская поэзия.
— Достаточно ли слов в русском языке, чтобы выразить эту поэзию?
— Во-первых, нет такого языка, у которого нет достаточных средств для того, чтобы выразить что-то. Другое дело, что никогда и ни при каких обстоятельствах ваш перевод не сможет адекватно дать то, что есть в оригинале. И в этом трагедия. Потому что оригинал — он и есть оригинал, и он будет оригинал. И никогда ничего с этим не сделаешь. А перевод устаревает. Язык движется вперед, меняется. Вы попробуйте почитать переводы, очень причем недурные переводы, Щепкиной-Куперник. Вы поймете, что это уже не тот язык. Бывают переводы такого масштаба, что вроде бы уже к этому второй раз не подойти, но это неверно. Язык перевода устаревает. Не говоря уже о том, что он все равно передает, если вам очень повезло, процентов 70-75 первоначального смысла.
— Может быть, мы придем к такому времени, что будем переводить с русского на русский?
— Может быть, мы вообще придем к такому времени, когда не надо будет переводить. Когда люди будут все-таки знать такое количество языков, когда, по крайней мере, великие языки великих литератур (а их не так-то много) будут более доступны.
— Как вы с вашей любовью к Шелли, к Китсу нашли свое место в современной Москве?
— Все это произошло не в одночасье. Шелли я полюбил очень давно. И в квартире, в которой сейчас живу, живу, между прочим, с 1975 года. Но если вы имеете в виду, что деньги и любовь к Шелли плохо совмещаются, то я полагаю так, что если твоя цель в жизни это деньги, тогда, наверно, да. Многое другое отпадает, кажется вторичным и так далее. Моя цель никогда не была таковой. Другое дело, что я считал и считаю, что особенно в нынешнем мире, в российском мире, без денег не прожить и, более того, надо иметь их определенное количество, чтобы чувствовать себя спокойно. За эти годы я семь лет проработал в Америке, написал там бестселлер, который принес мне, в общем, довольно много денег, и таким образом сумел себя обеспечить. Я далек от олигархического состояния, мягко говоря, но я могу себе особенно ни в чем не отказывать и жить так, как я люблю жить, то есть путешествовать, ходить в мои любимые музеи, читать мою любимую литературу. И если я вдруг захочу завтра взять и улететь в Париж, просто потому что захотелось в Лувр, я могу это сделать. И это благодаря тому, что я могу купить себе билет. Я на деньги смотрю как на инструмент, который позволяет человеку делать то, что он хочет. А если деньги самоцель, а такие люди есть, для которых деньги самоцель, ну это другая жизнь. Я ее не осуждаю, просто это не мое.

Это, конечно, любовь

— У вас второй брак. Удачный?
— Учитывая, что этому браку уже 35 лет, то да, он замечательно удачный.
— По расчету или по любви?
— Вы знаете, вообще-то говоря, первый мой брак, который длился почти 10 лет, развалился, на мой взгляд, очень трагически и очень тяжело и для моей первой жены, и для меня — рвало сердце, как говорится. Мы остались близкими людьми, просто не получилось по ряду причин. Вскоре после того, как это произошло, я встретил свою нынешнюю супругу и, вообще-то говоря, на этом стыке я бы никому не советовал опять жениться. Надо время, чтобы отойти от того, что было, и как-то найти равновесие. Но так случилось, что, когда я ее увидел, она меня совершенно поразила. Тогда не было, конечно, мысли, что это моя будущая жена, но она врезалась мне в память. И через два года после того расставания мы стали жить вместе. Это, конечно, любовь, что же еще.
— Ваша семья, кроме вашей супруги, это еще и ваша дочь…
— Это дочь от первого брака, Катя. Она композитор и пианист. Но живет, к моему большому сожалению, в Берлине. Сожаление двойное. Во-первых, она не рядом, а я очень скучаю по Кате. И во-вторых, потому что в течение многих лет я Германию ненавидел. Я военный ребенок и очень хорошо помню оккупацию в Париже, помню, что такое нацизм, помню, как отец показывал мне документальные ленты с Нюрнбергского процесса, снятые в концлагерях, в том числе и самими немцами. И из всех стран, куда бы мне не хотелось, чтобы моя дочь уехала, конечно, Германия была на первом месте. Но вы знаете, англичане говорят так: “Хочешь рассмешить Бога — расскажи ему о своих планах”. Она уехала в Германию с мужем, там разошлась с ним через некоторое время, но осталась жить в Берлине. И, в общем, ей там хорошо. Особенно хорошо, поскольку все-таки в Германии культура музыки, классической музыки, очень высока. Так что она там преуспевает и как пианист, и как композитор.
— Ваша мама многое дала вам в этой жизни?
— Это особый разговор для меня. Она была такая миниатюрная женщина, француженка, родившаяся в разорившейся аристократической семье. Аристократизм, правда, относительный, потому что баронство было подарено Наполеоном, то есть это был не то чтобы очень древний род. Она была человеком очень сдержанным, немногословным, очень сильным. Она была однолюб: вот полюбила моего папу, и все. И хотя первые пять лет моей жизни я отца не знал, потому что он не очень меня хотел, и мама взяла меня и уехала от него. И через пять лет он за ней приехал. Мог бы не приехать. Внешне мама была чрезвычайно приятная, я бы сказал, красивая. Больше всего на свете любила своих детей — меня и моего младшего брата. Но никогда ничего особенного о своей любви к нам не говорила. Когда пора было идти спать, она подставляла щечку для поцелуя. Я даже не помню, чтобы она меня обнимала, только когда я был совсем маленький. Но я помню, когда мне было четыре года, она в первый раз стала мне читать перед сном “Приключения Тома Сойера”. Я, наверно, не знал, насколько она для меня важна и насколько я ее люблю, пока она не ушла. Я думаю, для многих это так. Я родился в день ее рождения, в День дурака, 1 апреля, так что я был своеобразным подарком. На самом деле она научила меня очень многому. Она научила меня вести себя, ценить хорошую еду и вообще привила мне вкус к одежде, к музыке, к красивому, она научила меня готовить. Но все это как бы не уча, как бы между прочим. И конечно, то, что мы с братом открыли маленький французский ресторанчик в Москве и назвали его в ее честь — “Жеральдин”, это совершенно логично. Она прожила непростую жизнь, потому что когда папа привез ее, очень буржуазную все-таки даму, из очень обеспеченной Америки в Советский Союз в 1950-х годах, это был культурный шок, передать который словами вообще невозможно. Для нее осталась только семья. У нее были здесь друзья, но это была абсолютно ей чужая страна, и не потому что она плохая, или коммунистическая, или какая-то еще, а потому что по всему это была чужая ей страна. К счастью, начиная с 1968-го, она могла ездить раз в два года во Францию, так что это немножко скрасило ей жизнь.

Уроки Звейниекциемса

— Есть у вас какие-то особые воспоминания о Латвии?
— Я в свое время довольно много ездил и в Литву, и в Латвию, и в Эстонию. С Латвией у меня связаны интересные воспоминания. Когда я расходился с моей первой женой и находился в очень тяжелом состоянии, я уехал в рыболовецкую деревню под Ригой — Звейниекциемс. Я приехал туда, ничего не зная, подошел к первому дому, из которого вышел человек, такой подтянутый, военного телосложения, и спросил, нельзя ли снять у него комнату. На что он сказал: “Русским не сдаем”. Тогда я быстро перешел на немецкий, и мы с ним тут же договорились. Потом выяснилось, что он отсидел 10 лет в Сибири и, когда началась война, был с немцами, стрелял в советских. Жена его была гигантская белокурая дама, которая хохотала так, что весь дом трясся, и угощала таким особенным блюдом — сметана с огурцами и с селедкой, которое я терпеть не мог, но делал вид, что очень вкусно. Каждый день я уходил на маленьких траулерах в море на ловлю, и потом мы вместе коптили угря и выпивали. Люди были неразговорчивые, надо сказать. Самый болтун говорил, может быть, три слова в час. Мало говорили, много пили. Но вы знаете, за этот месяц я как-то успокоился. Мне с ними было хорошо. Может быть, с тех пор я очень хорошо понимаю настроение Прибалтики, очень хорошо знаю историю. Когда удивляются, за что не любили русских, я говорю: “А за что любить-то?” Так что к Балтии у меня слабость.

03.12.2004, 08:31

Записала Юлия ЗАЙЦЕВА


Темы: ,
Написать комментарий